?

Log in

No account? Create an account

Previous Entry | Next Entry

Из письма В.П. Беляева И.В. Сталину

12.03.1937


Дорогой Иосиф Виссарионович!

Особые обстоятельства постигшего меня несчастья, дают мне право обратиться с настоящим письмом к Вам.

До этого я испробовал все бывшие в моем распоряжении пути и средства, чтобы добиться справедливости, но те, от кого это зависело, не только не помогли мне, но даже отказались меня выслушать, поговорить со мной.


Письмо это является последней попыткой найти просвет и вырваться из того замкнутого круга, в котором я сейчас очутился.

Я хочу верить в то, что я еще смогу быть полезен партии и Советской власти. Вместе с настоящим письмом я посылаю вам свою повесть «Подростки», опубликованную в журнале «Молодая гвардия» (№ 11 — 1936 год), уже через два месяца после того, как я был награжден позорным клеймом контрреволюционера.

Два года я писал эту повесть и посылаю ее сейчас Вам с той только целью, чтобы хоть чем-нибудь подтвердить, что я не тот, кем усиленно с помощью всех имевшихся в ее распоряжении аргументов хочет представить меня следователь Комиссии партийного контроля по Ленинградской области тов. Бутырина.

Летом прошлого года, когда я получил новый партийный билет3, секретарь Смольнинского райкома партии тов. Касимов сказал мне, что такие люди, как я, нужны партии. Каждый день после этого, работая над повестью, я помнил об этих словах, я гордился ими, я старался сделать свою повесть как можно лучше, чтобы оправдать оказанное мне партией доверие. Сейчас я посылаю ее Вам, чтобы Вы имели возможность решить, насколько мне удалось этого достигнуть и в прямой связи с этим определить мою дальнейшую судьбу.

Я отнюдь не профессионал-писатель. Только с 1934 года я начал серьезно заниматься литературным трудом. До этого, приехав в Ленинград из Красной Армии после демобилизации, я с 1930 по 1934 год проработал на опытном заводе Спецмаштреста им. С.М. Кирова (директор т. Барыков) и вместе с коллективом этого завода участвовал в создании опытных машин для нужд Красной Армии. Вместе с этим заводом участвовал я, прошел весь путь от маленькой опытной мастерской завода «Большевик» до опытного самостоятельного завода, продукцию которого Вы не раз смотрели лично еще в те годы. До Красной Армии в 1924–29 г., я тоже работал на заводе, учился в фабзавуче, был рабкором, журналистом.

В 1934 году я перешел на литературную работу и первый мой большой рассказ «Ровесники» получил Вторую премию на Всесоюзном конкурсе им. XVII партийного съезда в Москве.

Весной 1936 года мне предложили перейти на работу в сценарный отдел Ленинградской Ордена Ленина киностудии «Ленфильм», что я и сделал. Работал я там, в должности творческого корреспондента. Никогда до этого с работой такого рода не сталкивался. Когда я шел на работу в студию, мне обещали всяческую поддержку и помощь.

Не успел я проработать в киностудии и двух недель, как меня сразу же послали в Казань, собирать материалы для сценария о казанском периоде жизни Сергея Мироновича Кирова (1901–1904 год).

Никакой точной директивы, что собирать, я не получил. Только заведующий сценарным отделом т. Белицкий в беседе со мной сказал: «Собирайте все. Имейте в виду, что для того, чтобы создать художественный образ юного Кострикова, необходим самый разнообразный материал его жизни, быта в те годы. Самая мелкая деталь может помочь сценаристу осмыслить многое».

Из Казани я привез очень много материала, который получил самую хорошую оценку в студии, и на основании этого материала был написан писателем-сценаристом Л. Пантелеевым (автором книги «Республика Шкид») сценарий, который летом 1936 года получил хорошую оценку на фабрике и в ЦИКе.

Собирая материал, я самым тщательным образом выявлял революционные связи С.М. [Кирова], его окружение, быт. В архивах училища, где учился Сергей Миронович, я отыскал списки учеников, которые учились с ним вместе в один год в Казани и, зная их фамилии, стал разыскивать их по всему СССР. Многие из них откликнулись. Стали присылать воспоминания. Один из них — Мосягин, с которым Сергей Миронович жил вместе на одной квартире, приехал в Ленинград, и я застенографировал беседы с ним.

Я считал, что за пять лет пребывания в партии, эта порученная мне работа является самой ответственной, самой важной, самой серьезной. Изо всех сил я старался, чтобы выполнить ее как можно лучше.

Все время, кроме хороших отзывов о своей работе и от руководителя сценарного отдела Белицкого и от сценариста Пантелеева, я ничего больше не слышал. Достаточно характерным для оценки моей работы по сбору материалов к сценарию о юности С.М. [Кирова] является и тот факт, что я был переведен с должности творческого корреспондента на работу консультанта-редактора и первый, основной сценарий, который мне поручили, был сценарий Пантелеева о юности Сергея Мироновича.

Ничто не предвещало того, что я отнесся к своей работе недобросовестно. Зная о том, что я располагаю материалами о казанском периоде жизни Сергея Мироновича, директор ленинградского отделения Детгиза т. Желдин поручил мне писать очерки о жизни С.М. [Кирова] в Казани. Предварительно он предложил мне дать для ознакомления часть имеющихся у меня собранных материалов главному редактору Детгиза т. Светлову. Я это выполнил, и после ознакомления с материалами (две стенограммы) Детгиз подписал со мной договор на написание очерков о казанско-томском периодах жизни С.М. [Кирова].

С огромной энергией я работал все лето 1936 года. Мне хотелось, консультируя Пантелеева, добиться того, чтобы он написал превосходный сценарий с юности С.М. [Кирова]. С другой стороны, я хотел сам как можно лучше написать для ребят книгу очерков о том, как вступил в борьбу с царизмом молодой Костриков. Основной темой моих очерков мне хотелось сделать тему преодоления Костриковым тяжелых условий окружавшей его жизни. Мне хотелось сказать ребятам, как уже в те годы, в необычайно тяжелых условиях полуголодного существования, нужды, бесправия, молодой Костриков вырастал в будущего вождя, учился понимать массу, вести ее за собой, быть ее организатором. В собранных мною материалах было много необычайно характерных фактов чуткого, товарищеского отношения Кострикова к его друзьям, его необычайная теплота, отзывчивость, коллективизм. Эти замечательные черты его характера проявлялись в самых мельчайших и, на первый взгляд, незначительных деталях, и мне хотелось, чтобы этих деталей, очень ярко воспроизводящих колорит тогдашней жизни рабочей и учащейся молодежи, было как можно больше, чтобы на этих деталях вырастал образ Кострикова, как можно ярче и как можно глубже.

Я хотел воспроизвести быт Казани и Томска той поры. Ведь ясно было, что в тех условиях беспробудного пьянства, мрака, невежества, очень легко было обремененному нуждой одинокому подростку да еще в чужом городе, быстро свихнуться, покатиться вниз. Я сам не испытал этого, мне 28 лет, но судя по прочитанной литературе я пришел именно к таким выводам. И мне хотелось в своих материалах и в очерках, которые я писал, отразить борьбу С.М. [Кирова] с минутными колебаниями и своих товарищей, и у самого себя, показать, как он шел против течения, видел будущее, звал к нему своих товарищей.

Первый раз в своей жизни я столкнулся вплотную с серьезным изучением исторических фактов, с изучением прошлого по материалам, первоисточникам.

Образование у меня небольшое — трудшкола и фабзавуч. В основном свои знания я пополнял путем самообразования.

Собирая материал на эту ответственную тему, я чувствовал огромную необходимость в консультации, помощи со стороны более опытных товарищей и в первую очередь своих руководителей по Ленфильму. Ни от кого, однако, такой помощи и руководства я не получил и вынужден был работать на свой страх и риск.

Тогда, в мае 1936 года, я, захватив с собой все материалы, поехал в Смольный, в Кировскую комиссию, желая попасть на прием к Борису Павловичу Позерну и сообщить Кировской комиссии о той работе, которую я веду. Т. Позерн был в то время болен. Секретарь Кировской комиссии т. Панкин, к которому я обратился, мельком перелистал материалы, среди которых его главным образом заинтересовали фотографии и ничего мне по поводу них не сказал.

Когда я ехал в Смольный, я ожидал, что Кировская комиссия проявит живейший интерес к моей работе по самостоятельному изучению и собиранию материалов о юности С.М. [Кирова]. Однако этого не произошло и впредь, с мая по конец августа, т.е. до событий, о которых я расскажу ниже, никто из Кировской комиссии моей работой не интересовался и никаким руководством меня не обеспечил. С момента начала моей работы по сбору материалов прошло полгода.

Неожиданно в один из последних дней августа я был вызван в Комиссию партийного контроля к т. Бутыриной. Я пришел к ней, думая, что КПК хочет мне поручить какое-либо обследование. Однако вызов был сделан по другому поводу. Поздоровавшись со мной, т. Бутырина спросила:

— С какой целью вы собирали контрреволюционный материал о Сергее Мироновиче?

В этих ее словах уже был полностью предрешен дальнейший исход моего дела, хотя в этот момент ни один из моих материалов т. Бутыриной не был еще прочитан. Когда я спросил т. Бутырину, о чем идет речь, о каком материале, она ответила, что мой материал правда не сумела еще прочитать, но есть слухи, что в нем содержатся порочные факты и тут же попросила меня эти порочные факты показать ей. Никогда в жизни я не слышал и не предполагал до этого, что партийный следователь, а тем более следователь, которому было поручено такое важное и ответственное дело, мог сразу предрешать свою точку зрения, выводы по делу, даже не ознакомившись с ним.

Первая эта фраза т. Бутыриной, интонация с какой она была произнесена уже тогда, дали мне возможность предполагать, что каковы бы ни были обстоятельства, говорящие в мою пользу, она ни на шаг не отступит от своего предварительного, априорного решения и будет всеми силами стараться сделать из меня контрреволюционера.

Так оно и случилось. За все время ведения дела (три дня) т. Бутырина говорила со мной по существу вопроса всего этот единственный, первый и последний раз, да и то в течение 15–20 минут. А работал я по сбору материала полгода. Я не хочу описывать Вам, Иосиф Виссарионович, то состояние, в котором я находился с момента первой встречи с Бутыриной. Своим обвинением меня в контрреволюции, она настолько придавила меня к земле, парализовала мою волю, энергию, что я не только потерял всякую способность защищаться, отвергать многие из предъявленных мне обвинений, но и наделал много глупостей, из которых самая первая и самая главная является та, что я не смог спокойно, хладнокровно подойти к оценке всей своей работы на заседании Комиссии партийного контроля, где разбиралось мое дело.

Там т. Бутырина полностью зачеркнула всю мою работу и представила все дело так, что я собирал только такой материал, который ставил своей прямой задачей опорочить память Сергея Мироновича. В качестве доказательства она приводила факты, о которых я скажу ниже. Председательствовал на комиссии т. Рубенов.

Он ставил мне вопросы — я отвечал. Судя по характеру этих вопросов и ходу заседания для меня было совершенно ясно, что никто из членов КПК эти материалы не читал. Вся моя работа была зачеркнута. Единственное слово поддержки, которое прозвучало на этом заседании в мою защиту, была реплика т. Н. Куйбышева, который присутствовал на этом заседании. Когда т. Рубенов проинформировал его вкратце об обстоятельствах дела, т. Куйбышев сказал фразу, смысл которой заключался в том, что если я по молодости и допустил ошибку, то главную ответственность за нее должны нести мои руководители, которые ничем не помогали мне в моей работе. Через пару часов после заседания, я был арестован и месяц находился в заключении. Очень тяжело мне было чувствовать незаслуженность такого исхода. Ведь никогда за всю свою жизнь я ни разу не колебался, не сомневался в правильности дела партии, Советской власти. Вырос я в условиях коммунистического влияния со стороны окружавшего меня коллектива и родителей. Где бы мне ни приходилось работать, я был неоднократно премирован за свою работу, никто никогда не мог даже упрекнуть меня в том, что я либерально отношусь к врагам, теряю чувство бдительности. За пять лет пребывания в рядах партии мне приходилось неоднократно помогать органам Наркомвнудела бороться с врагами, выявлять тех, кто пытался подорвать тот участок оборонной промышленности, на котором я работал, красноармейскую часть, в которой я служил. И как мне ни было тяжело чувствовать себя арестованным, да еще в такой ответственный момент борьбы партии с троцкистско-зиновьевской сволочью, но все-таки я рад был, когда попал в ДПЗ, потому что был уверен в том, что моя невиновность, непризнанная т. Бутыриной, сможет обнаружиться здесь, при хладнокровном, спокойном разборе обстоятельств моего дела.

До этого я неоднократно сталкивался с работой органов НКВД. Я очень верил и верю чекистам. Я был убежден в том, что они сумеют отличить врага от невинного человека. Я смотрел на тюремное заключение, как на свою проверку, которой, правда, можно было бы легко избежать, будь на месте т. Бутыриной другой, более внимательный, более чуткий, более культурный следователь.

Во время следствия в НКВД мне сказали, что НКВД вовсе не собирается зачеркивать всю мою работу, что я собрал очень интересный и ценный материал, в котором, правда, хотя и есть факты вызывающие сомнение, но не они определяют всю ценность собранного мною материала. В этих словах я почувствовал, что дело разбирается внимательно, без всякого ложного желания застраховать себя на всякий случай, без предвзятости и голословных обвинений в контрреволюции. 28 сентября меня освободили с бумажкой о прекращении дела. Прямо из тюрьмы я поехал в Комиссию партийного контроля и там узнал о том, что я исключен из партии с такой формулировкой: «Исключить из партии за контрреволюционную работу в связи с изданием картины о юности С.М. Кирова».

Теперь уместно сказать какие факты послужили в качестве обвинения меня в «контрреволюционной работе»? Когда я стенографировал беседы с соучениками С.М. Кирова, то один из них, Мосягин, в настоящее время железнодорожник, сказал, что в первый год жизни С.М. Кирова в Казани, вследствие нужды, тяжелых условий существования, у С.М. [Кирова] была склонность к выпивке, которую затем он в корне преодолел и не только сам не пил, но и своих товарищей от этого останавливал. Зная, что материал, собираемый мною, является литературным полуфабрикатом, сырьем, к которому будет иметь доступ один только сценарист да я, я оставил этот факт в двух стенограммах, не подумав своевременно о том, что он может быть истолкован как-нибудь иначе и предварительно доведя до сведения об его существовании нач. сценарного отдела т. Белицкого и секретаря Кировской комиссии т. Панкина. Никто из этих товарищей, а также сценарист Пантелеев и гл. редактор Детгиза т. Светлов, не сказали, что этот факт является фактом сомнительным, и, по-видимому, главной причиной к этому именно и послужило его взаимодействие с целым рядом других фактов, которые абсолютно обезвреживали его.

Почему я сам оставил его в стенограмме? Я считал, что ничего предосудительного нет в том, что молодой Костриков вместе со своими товарищами посещал пивные Казани, в которых собирались революционно настроенные студенты. Я считал также, что нет ничего предосудительного в том, если Костриков, который судя по материалам никогда не был в стороне от коллектива, вместе со своими товарищами в течение весьма короткого периода своей жизни от нужды выпивал, но затем пить бросил и наоборот, сам удерживал приятелей от этого.

Вторым моментом, который был признан во время разбора дела Комиссией партийного контроля порочным — являлись мои вопросы об окружении училища, в котором учился Сергей Миронович. Для того, чтобы ясно себе представлять атмосферу, в которой протекала жизнь в училище, я интересовался и тем, как ученики проводили свободное время, куда они ходили, в какой среде имели знакомых. Из материалов, собранных мною, есть подробные описания ученических вечеров, которые бывали в училище, указания, кто на них бывал, каких знакомых приводили туда ученики. Ни одного указания на то, что С.М. [Киров] был ухажером или ухаживал за девушками, в этих материалах нет. Наоборот, в стенограмме беседы с М. Поповым, который сидел с С.М. [Кировым] в Томской тюрьме, есть прямое указание такого рода: «…У С.М. [Кирова] никогда не было ухажерства, абсолютно его не было и это было его характерной чертой, принимая во внимание то, что он был в полном смысле слова полнокровный человек, очень живой, он никогда не занимался ухажерством».

Несмотря на это сообщение и многие подобные ему, мне было поставлено в обвинение, зачем я интересовался этими вопросами. Я, собирая эти факты, считал, что они в совокупности с другими помогут лучше, живее представить окружавшую С.М. [Кирова] среду, действительность того времени. Эти два момента и послужили для обвинения меня в контрреволюционной работе. Я не знаю, как Вы Иосиф Виссарионович посмотрите на этот вопрос, но я думаю, как бы ни тяжела была допущенная мною здесь по неопытности, по недомыслию ошибка, контрреволюцией ее никак считать нельзя. Сейчас для меня понятно, что всякий хоть немного сомнительный факт подобного рода можно было не записывать. Тогда я не думал этого. Сейчас я нахожусь в таком прибитом, угнетенном состоянии, что многое из того, что свежий человек найдет вполне допустимым и возможным, мне кажется иным. После того как меня заклеймили этим страшным обвинением, я не в силах логически мыслить, я путаю понятия, я до того изнервничался, что весь вкус к восприятию жизни преломляется во мне совсем по-иному, не так, как у здоровых людей.

Что для меня, для моей партийной организации означало мое освобождение из органов НКВД? Разумеется, доказательство того, что никакого злого умысла в моих действиях не было, что если я и совершил ошибку, то она отнюдь не является сознательной, требующей того, чтобы меня карать, ставить на одну доску с классовыми врагами. Когда меня освобождали, я понял, что органы пролетарской диктатуры признают мою невиновность в этом вопросе, и я думал, что решение НКВД в значительной степени повлияет на пересмотр моего дела по партийной линии. Я считаю, что я могу быть полезен партии, что нет никакой реальной необходимости в том, чтобы так жестоко карать меня — ведь исключение из партии для меня равноценно моральному уничтожению. Это важно особенно еще и в связи с тем, что я, как бы ни тяжелы были мои ошибки, не причинил никакого вреда делу, которое я вел, а наоборот.

Сценарий о юности Сергея Мироновича, написанный Л. Пантелеевым по моим материалам, принят всеми инстанциями и сейчас запущен в производство. Простая логика говорит о том, что собранные мною материалы, несмотря на отдельные допущенные в них ошибки, помогли сценаристу правильно понять и отразить в сценарии не только исторические события, но что самое главное — понять и осмыслить образ молодого Кострикова, на самом темном, почти неосвещенном до этого никакими другими материалами периоде его жизни. Простая логика также говорит и о другом: не может человек, исключенный из партии за контрреволюционную работу, да еще в такой важной области идеологического фронта, быть освобожденным из органов НКВД в том случае, если подтвердится его контрреволюционная работа. Если же такого человека освобождают, по-видимому, первоначальная мотивировка уже вступает в полное противоречие с фактом освобождения.

Вскоре после моего освобождения я поехал в Москву, в Комиссию партийного контроля и повез туда свою апелляцию, в которой весьма подробно излагал обстоятельство этого дела. Я неоднократно добивался попасть на прием к т. Ярославскому, но меня т. Ярославский, вернее его секретарь, не принял. Единственный человек, кому я смог вкратце сообщить обстоятельства своего дела была следователь т. Токарева. Я оставил ей апелляцию, и когда приехал вторично, она обещала мне, что дело будет разбираться в Москве и меня вызовут. Это обещание оказалось обещанием. Никуда меня не вызвали, и как я не просил, чтобы меня принял кто-либо из членов КПК — никто со мной разговаривать не стал. 29 декабря 1936 дело снова разбиралось в Ленинграде выездной парттройкой под председательством т. Филлера. Докладывала снова т. Бутырина и снова слово в слово повторила свои обвинения меня в контрреволюции и, кроме того, сообщила Комиссии ложные сведения о том, что я давал читать стенограмму врагу народа. Этот вымысел т. Бутыриной Комиссия не опровергла.

У меня сложилась абсолютная уверенность в том, что никто из членов тройки материалов собранных мною не читал, все поверили на слово, что сообщила на заседании Бутырина.

На заседании тройки впервые за все время разбора этого дела был представитель моей парторганизации — секретарь парткома Ленгослитиздата т. Пруссаков, который дал мне положительную характеристику и просил тройку оставить меня в партии. Я ждал, что меня предварительно вызовут, поговорят — ничего этого не было. 7 марта [1937 г.] я получил решение тройки, подтвержденное Москвой, в котором без изменения оставлена и старая мотивировка и решение о моем исключении […]

За последние дни, до того как я сел писать Вам это письмо, мне снова пришлось пережить и перечувствовать все, что случилось со мной за эти месяцы: и тюрьму, и исключение меня из партии, и лишение меня работы, и аннулирование договора на мою книгу, и осложнения в работе моей жены (она — композитор), и все, все. Для меня совершенно ясно, что решение по моему делу утверждено механически, что формула обвинения прикрыла собой все остальное, а в том числе и факт моей проверки и моего освобождения органами НКВД.

Дорогой Иосиф Виссарионович! Я помню Ваши слова о чутком отношении к людям. Я верю в то, что Бутырина и ее отношение ко мне, к моему делу отнюдь не являются показательными в этом смысле. Я воспитывался в советских условиях, никогда не изменял делу партии, никогда ни в какой связи, ни в прямой, ни в косвенной с оппозицией не был, и если допущенные мною ошибки есть следствие моей неопытности, то разве стоит из этого уничтожать меня, затаптывать в грязь! Обвинение меня в контрреволюции является именно такого рода действием. Чем носить клеймо контрреволюционера, лучше не жить.

Ни разу за всю свою жизнь я не ощущал себя таким одиноким как сейчас. И что больнее всего, это то, что я чувствую себя отсеченным от партии, изолированным из ее рядов именно в то время, когда борьба приобрела еще более острый характер. Я командир запаса. Я не представляю себя во время войны вне рядов партии, вне выполнения тех обязанностей, которым меня научили в мирное время. А ведь клеймо контрреволюционера не дает мне возможности защищать Советский Союз. Но все это является следствием совершившегося. А это совершившееся является образцом бездушного, казенного отношения к человеку. Я верю, что мое письмо дойдет к Вам. Я хочу верить, что Вы поможете мне встать на ноги. Я прошу вернуть меня в партию. Какой угодно ценой я готов заслужить это. Я не враг. Я не могу даже представить себя в этом положении. А ведь решение КПК все время напоминает мне об этом. Если я действительно враг — зачем меня освободили? Иногда мне кажется, что вот-вот немного, и я сойду с ума, до того все это тяжело и страшно. Стоишь один, а вокруг тебя огромная, прочная стена. И больше никого.

Думая об этом нельзя ни работать, ни писать, ничего.

Помогите мне, Иосиф Виссарионович, ведь я могу и хочу еще принести пользу.



В. Беляев



РГАСПИ. Ф. 589. Оп. 3. Д. 10436. Л. 18–30. Автограф.





Беляев Владимир Павлович

(1909–11.02.1990) — прозаик, публицист; лауреат Сталинской премии III степени. Родился в Каменце-Подольском в семье служащего. Окончил трудовую школу (1923) и ФЗУ (1926). В 1926–1927 гг. рабочий-литейщик завода «Первомайский» (Бердянск). В 1927–1928 гг. заведующий Бюро расследований газеты «Червоний кордон» (Каменец-Подольский). В 1928–1929 гг. заведующий культпросветотделом редакции газеты «Молодой рабочий». В 1929–1930 гг. редактор выездной редакции газеты «Червоний кордон», затем курсант 9-го Стрелкового полка (Симферополь). В 1930–1934 гг. рабочий-долбежник, затем начальник спецотдела опытного завода «Большевик» (Ленинград). Член ВКП(б) с 1931 г. В 1934–1936 гг. заведующий массовым отделом редакции журнала «Литературный современник» Гослитиздата. С 1936 г. творческий корреспондент сценарного отдела киностудии «Ленфильм». В 1936 г. исключен из ВКП(б), подвергался месячному заключению в тюрьме НКВД по обвинению в сборе и распространении контрреволюционных материалов. В 1941 г. остался в осажденном Ленинграде, вступил в ополчение. Участвовал в строительстве оборонительных рубежей, нес службу в 80-м истребительном батальоне, выступал по ленинградскому радио. В феврале 1942 г. по состоянию здоровья эвакуирован в Архангельск; военный корреспондент Совинформбюро на Севере. В 1944 г. восстановлен в партии со стажем с 1931 г. В августе 1944 г. в качестве военного корреспондента Всесоюзного радио направлен в Западную Украину в составе Чрезвычайной государственной комиссии по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков и их сообщников. После войны продолжил занятие литературной работой. До 1960 г. жил во Львове, затем в Москве. Автор рассказов, повестей, пьес, киносценариев, трилогии «Старая крепость» (1937–1951). Умер в Москве. Похоронен на Троекуровском кладбище.




Бутырина Полина Прокофьевна

(1889–1945) — партийный деятель. Родилась в семье «крестьянина-кулака» в Херсонской губернии. Окончила женскую гимназию в Херсоне (1908). Член РСДРП с мая 1917 г. В 1917–1918 гг. счетовод финансового отдела Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов (Пятигорск). В 1922–1935 гг. заведующая школьным подотделом Гороно Владикавказа, заместитель заведующего детским домом, заведующая секретариатом, затем заведующая отделом практики студентов, аспирантка закавказского коммунистического университета, заместитель заведующего филиалом Института Маркса—Энгельса—Ленина в Тифлисе. Окончила аспирантуру Закавказского коммунистического университета в Тифлисе (1933). В 1935–1936 гг. старший научный сотрудник Института истории партии. С мая 1936 г. ответственный партийный контролер Уполномоченного Комиссии партийного контроля по Ленинградской области и Карельской АССР.
Buy for 300 tokens
Buy promo for minimal price.

Profile

skif_tag
skif_tag

Latest Month

Tags

Powered by LiveJournal.com
Designed by Lilia Ahner